
Метки
Описание
Ты не зовёшь их, они находят тебя сами. Из углов, где свет не желает задерживаться, из отражений, что смотрят на тебя дольше, чем должны. Их шаги слышит только тот, кто уже не верит в утро. Она знает свою Тень по имени. И он тоже. Но их связывает не дружба и не случайность, а лишь холодная воля Чёрной Мадам, чьи нити тянутся глубже, чем кожа, и крепче, чем жизнь. А там, где узлы затягиваются слишком туго, остаётся лишь одно — ждать, кто из них первым перестанет быть собой.
Примечания
Работа в бете, не финальная версия.
Глава 8 — Подвал
08 сентября 2025, 02:36
Не свет, не мрак, не чуждый зов,
а лишь обрывки детских снов,
где боль сильнее, чем слова,
и время — замкнутая мгла.
Ты будешь жить, но жить в плену,
и сам себе не дашь спасенья.
А Тень, что шла с тобой ко дну,
теперь — единственное отраженье.
***
Она лежала на своей кровати, дома, и как обычно смотрела на трещины на потолке. Они напоминали ей о той боли, с которой ежедневно сталкивается невероятное количество людей, что смогли выжить и теперь вынуждены продолжать существовать вместе с тем, что их когда-то ранило. С этими мыслями она и заснула.
***
Сначала всегда одно и то же — запах. Он въелся в меня так глубоко, что кажется, будто живёт под кожей, в лёгких, в волосах. Смесь мокрой земли, ржавчины и плесени. Иногда он словно поднимается изнутри меня самого. Даже теперь, спустя годы, когда я сижу среди людей, мне вдруг чудится: вот он снова, тянет носом, ищет выход. Будто от меня пахнет подвалом. И люди замечают это. Они морщатся, не понимая почему, отворачиваются, будто их вдруг пронзил холодный сквозняк. Я улыбаюсь, делаю вид, что всё в порядке, а внутри хочется закричать: «Это не я! Это оттуда!» Но голос застревает.
Тогда я лежал на спине и смотрел в потолок. Трещины расходились в стороны, как паутина. Они пересекались, переплетались, уводили взгляд в глубину. Я цеплялся за них, считал, чтобы не утонуть в тишине. «Один, два, три, четыре…»: голос дрожал, но я продолжал. Каждая трещина становилась спасательным кругом. Если перестану считать — значит, меня нет.
— Тише, — сказал он однажды, когда услышал мой счёт. — Голосок береги. Пригодится.
Его голос был низкий, вязкий, будто облитый мазутом. От него пахло перегаром и табаком, и даже если он говорил спокойно, в этих словах чувствовался приговор.
Я немедленно замолкал, но всё же продожал считать про себя.
Я помню двери. Тяжёлые, железные. Они закрывались со скрежетом, словно запечатывали не комнату, а саму жизнь. Каждый звук за ними становился громче, чем был на самом деле. Скрип половиц наверху — как удар молота. Чьи-то шаги — как выстрел.
И каждый раз, когда они приближались к двери, я замирал. Даже дышать боялся.
…
Иногда он приносил воду в старой жестяной кружке. Металл был весь в вмятинах, с налётом ржавчины. Я хватал кружку обеими руками, но вода всегда пахла железом и чем-то болотным. Я пил маленькими глотками, делая вид, что наслаждаюсь, иначе он злился.
— Вода — тоже еда, — сказал он однажды. — Запомни. На ней держишься.
Я кивал. Глотал холодные тёмные глотки и думал, что никогда больше не смогу почувствовать вкус чистой воды.
…
Были вечера, когда сверху доносились голоса. Далёкие, неразборчивые. Я замирал, пытался расслышать, а сердце колотилось, как будто сейчас дверь откроется, и кто-то другой войдёт. Но всегда входил он. С запахом табака и сырой одежды. С тяжёлым шагом, который я научился узнавать ещё по первому скрипу половиц.
Иногда я почти надеялся, что шаги принадлежат кому-то другому. Чужому. Спасителю. Но надежда разбивалась, как лампочка об бетон, стоило двери скрежетнуть и увидеть его силуэт.
…
Однажды он принёс свечу. Поставил её на пол. Пламя дрожало, рисовало длинные тени на стенах.
— Красиво? — спросил он.
Я кивнул.
— Вот и смотри.
Я смотрел. Долго. Пламя качалось, гасло и снова вспыхивало. Я видел в нём лица: мамино, папино, своё. Они появлялись и исчезали. Я протягивал руку — и обжигался. Он смеялся.
— Дурак. Огонь не трогают. На огонь смотрят.
Когда свеча догорела, остался только чёрный воск, растёкшийся по полу, словно застывшая кровь. Я пытался сохранить в памяти её свет, но он ускользал.
…
Иногда я находил в пыли маленькие вещи, которые он ронял из карманов: ржавый гвоздь, пуговицу, кусочек дерева. Я прятал их под матрас, как сокровища. Это были мои доказательства того, что мир существует. Что кроме него и подвала есть ещё что-то.
Однажды он нашёл мой тайник.
— Что это? — поднял гвоздь.
Я молчал.
— Игрушки? — усмехнулся. — Ну играй. В своих мечтах.
И кинул гвоздь в стену так, что металл звякнул и отскочил. Потом забрал всё и унес.
После этого я перестал собирать вещи. Осталась только тень в углу и капли из трубы.
…
Были редкие минуты, когда он вдруг становился почти добрым. Садился рядом и рассказывал что-то. Про своё детство, про деревню, про собак, которых держал когда-то. Я слушал, не перебивая.
— Они меня слушались, — говорил он. — Стоило крикнуть — и сидят. А если лаять начинали не там, где надо, я ремнём.
Он усмехался, вспоминая.
— Хорошие были псы. Умные. Только в конце все куда-то делись.
Я сидел и понимал, что он сравнивает меня с этими собаками. И что его ремень всегда рядом.
…
Однажды я заболел. Тело трясло, лоб горел. Он вошёл, посмотрел и поморщился.
— Не сдохни тут, — сказал.
Поставил рядом миску с водой и ушёл. Я пил, обливаясь, половину проливая на себя. Лежал на холодном полу и дрожал, пока тело не перестало слушаться. В какую-то из ночей, мне приснилось, что мама садится рядом и кладёт ладонь на лоб. Я заплакал во сне. Проснулся — ладонь оказалась его. Шершавой, тяжёлой.
— Живой? — спросил он.
Я закивал, даже не открывая глаз.
— Ну и славно.
И ушёл.
…
Бывало, он заставлял меня повторять за ним слова.
— Говори: «Я — никто».
— Я… никто.
— Громче.
— Я — никто.
— Вот. Хорошо. А теперь: «Я — его».
Я дрожал, но повторял.
— Я — его.
Он гладил по голове.
— Молодец. Умный мальчик.
После этого я сидел в темноте и шептал про себя другое: «Я Лёша. Я Лёша. Я Лёша». Пока губы не немели.
…
Однажды я услышал дождь. Капли били по крыше, и звук был другой, чем от трубы. Живой. Я подошёл к двери, прижал ухо к холодному железу и слушал. Долго.
Я шептал: «Там небо. Там облака. Там дождь». И представлял, как он идёт по улице, как капли падают мне на ладони. Я протянул руку в темноту, но там была только сырая стена.
…
Один раз он дал мне кусок бумаги и сказал:
— Нарисуй.
— Что?
— Что хочешь.
Я взял карандаш и долго сидел. Рука дрожала. В итоге вывел дом. Маленький, кривой, с крышей и окном.
Он посмотрел и ухмыльнулся.
— Глупость.
Смял бумагу и бросил в угол. Но я всё равно помнил. Каждый штрих. Каждый кривой уголок. Я повторял его в голове снова и снова, чтобы не забыть, что у меня был дом.
…
Иногда я засыпал и видел свет. Большой, золотой, как солнце. Я тянулся к нему, но он таял. Я просыпался — и снова был под потолком с трещинами. Я считал их, пока не сбивался. И шептал: «Один, два, три…» Иногда казалось, что трещины отвечают мне.
…
Был ещё день, когда он принёс книгу. Старую, с вырванными страницами.
— Читать умеешь? — спросил он.
Я кивнул.
— Ну так читай.
Слова прыгали перед глазами. Я читал, путаясь, заикаясь. Он слушал, потом забрал книгу.
— Может, ещё пригодишься, — сказал.
Я не понял, зачем. Но потом сидел в темноте и шептал слова из книги, чтобы не забыть.
…
Я сижу на стуле. Руки связаны верёвкой, врезающейся в кожу. Она пахнет потом и мочой, словно уже использовалась не раз. Весьма зловонный запах. Лампа над головой качается, бросает жёлтые круги по стенам. Я отворачиваюсь, потому что свет режет глаза.
— Ну-ка, смотри на меня, — его ладонь хватает меня за подбородок. Пальцы холодные, но сильные. Я пытаюсь отвернуться, но бесполезно. — Глаза подними.
Я поднимаю. Зрачки у него мутные, как грязь в луже. Он улыбается. Улыбка липкая, как у куклы, которую оставили в огне.
— Вот так, — говорит он. — Запоминай.
Иногда он приходил молча. Садился напротив и просто смотрел. Минуты, часы — я не знаю. Время там текло иначе. Я чувствовал, как тело немеет, как колени сводит от долгого сидения, но боялся шевельнуться. В такие моменты казалось, что я растворяюсь, что меня вообще нет.
— Ты настоящий. Ты есть, — оставалась только тень на стене, моя. Я видел её и шептал:
А в ответ — ничего. О нём все забыли, даже собственная тень.
…
Я сжимаюсь в уголке. Он смеётся.
— Чего забился? Не бойся, хуже уже было.
Я качаю головой, но слов нет. Горло сжимает так, будто внутри кол стоит.
— Молчишь? Ну и молчи. Молча тоже можно слушать.
…
Были дни, когда он приносил еду. Чёрствый хлеб, куски сырого картофеля, иногда луковицу. Кидал прямо на пол.
— На, жри, — говорил. — Хочешь жить — будешь жрать.
Я поднимал и ел. Потому что выбора не было. И потому что иначе начинало мутить так, что хотелось вывернуться наизнанку. Однажды он бросил кусок мяса. Сырая жилка, липкая, с кровью. Я смотрел на неё и не мог взять.
— Ну? — прищурился он. — Слабо?
Я молчал. Тогда он схватил меня за затылок, ткнул лицом прямо в мясо. Запах ударил в нос, и я зажмурился. Он засмеялся.
— Вот так. Учись быть мужиком. Мужики не выбирают.
Я глотал слёзы вместе с куском, застревающим в горле.
…
Иногда он говорил странные вещи. Садился рядом и почти шептал:
— Ты теперь мой. Понял? Тут нет мамки, нет папки. Только я. Только мои правила.
Я кивал. Потому что если не кивнёшь, будет хуже.
— Вот и славно. Запомни, всё, что было там — это сон. А тут — суровая реальность.
И я начинал верить.
…
Я очнулся от того, что пальцы чесали моё лицо. Он склонился надо мной, улыбался.
— Глаза красивые, — сказал он. — Жаль, что боишься их поднимать.
Я закрыл веки и сделал вид, что уснул.
…
Дни и ночи путались. Я не знал, сколько времени прошло. Единственным ориентиром был звук трубы, по которой стекала вода. Она капала ритмично. «Кап — кап — кап». Я считал капли, как раньше считал трещины. Иногда вслух.
— Тише, — говорил он снова. — Голосок береги.
И снова смех.
…
Я помню, как однажды он пришёл в ярости. Дверь хлопнула так, что стены дрогнули. Он швырнул на пол что-то тяжёлое — мешок? Бутылку? Я не видел. Только слышал.
— Думаешь, умнее меня? Думаешь, я не знаю, что ты тут считаешь? Что ведёшь счёт? — его голос был сиплый, и от него мороз шёл по коже.
Я отшатнулся в угол, прижав колени к груди.
— Ну считай дальше! — он ударил ногой по стене рядом с моей головой. Штукатурка посыпалась в волосы. — Считай, если жить хочется!
…
Кожа на спине горит. Я не знаю, чем он бил — ремнём? Ботинком? Просто кулаком? Каждое движение отдаётся в позвоночнике разящей болью. Я кусаю губу до крови, лишь бы не закричать. Потому что крик — хуже. Крик радует его.
— Молодец, — слышу сквозь гул в ушах. — Учишься.
…
Однажды он спустился раньше обычного. Я дремал, свернувшись клубком, когда дверь с грохотом распахнулась. Свет ударил в глаза, и я зашипел, как зверёныш. Он рассмеялся.
— Смотри-ка, оживился.
Он держал в руках радио. Старое, с облупившейся краской. Щёлкнул тумблер, и в подвале зашипел голос диктора. Я замер: звуки из мира там, за стеной, были как чудо.
— Хочешь послушать? — спросил он.
Я кивнул.
— Тогда слушай, пока я добрый.
Музыка заиграла. Простая, весёлая. От неё стало больно — словно кто-то ткнул в сердце пальцем, напомнив, что жизнь всё ещё существует, но не для меня. Я закрыл глаза, и на секунду показалось, будто я снова дома, в комнате, под одеялом…
…
Почти сразу я очнулся от того, что радио грохнулось об пол. Пластик треснул, кнопки разлетелись. Он наступил на осколки и прижал их ботинком к бетону.
— Сказки слушать захотел, да? Забудь. Тут твоя музыка — капли.
И снова смех.
…
Однажды я решился заговорить. Голос сорвался, но я всё-таки сказал:
— Почему я здесь?
Он замер. Повернулся медленно, как будто удивился, что я вообще умею говорить. Потом сел на корточки напротив. Его глаза блеснули в свете лампы.
— А разве важно? — спросил он тихо. — Важно то, что ты мой.
— Но… — я сглотнул. — У меня есть семья. Меня ищут.
Он усмехнулся.
— Думаешь, ищут? — склонил голову. — Может, уже забыли. Может, новый сын у них. А ты? Ты тут.
Я зажмурился, чтобы не слышать. Но слова врезались в череп, остались там. Я начал верить, что правда за ним.
Время там было вязким. Иногда он приносил мне тетрадь. Старую, с рваными краями.
— Пиши, — велел.
— Что? — спросил я.
— Всё равно что. Хочешь — считай трещины. Хочешь — пиши своё имя.
Я держал карандаш, но рука дрожала. Линии получались кривые. Я выводил буквы: «Лё… ш… а…»
Он смотрел и кивал.
— Вот, молодец. Учись. Умение писать тебе пригодится. Может, письмо оставишь.
Я не понял, кому письмо.
…
Моя рука в крови. Он стоит рядом и смотрит. Улыбается. Так, будто это не он только что разрезал мою руку этим же карандашом, чтобы капли алой крови полили бумагу.
— Вот и твой след. Теперь точно не забудешь.
Был день, когда он пришёл трезвый. Это пугало больше всего. Трезвый он был холодный, ровный, будто всё заранее просчитал.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
Я не ответил.
— Ну?
— Семь… — шепнул я.
Он кивнул.
— В самый раз. Не ребёнок уже, но и не взрослый. Самое вкусное время.
Я сжался, прижал голову к коленям. Он рассмеялся.
— Не бойся. Ещё не сегодня.
…
Я не знаю, что было «сегодня» и что — «потом». Воспоминания обрываются. Остался только холод по коже и крик внутри.
…
Были дни, когда он уходил надолго. Может, часы, может, дни — я терял счёт. Тогда подвал становился моим. Я слушал капли, гладил стены, разговаривал с тенью.
Иногда я вставал и мерил шагами комнату. Раз, два, три… Пятнадцать шагов туда. Пятнадцать обратно. Мир сузился до этих тридцати шагов.
…
Я помню, как он однажды принёс зеркало. Поставил на стул напротив.
— Посмотри, — сказал.
Я посмотрел. В отражении — худой мальчишка с впалыми щеками, с синяками под глазами, с губами, искусанными до крови. Я отвернулся. Он схватил меня за плечо и развернул к зеркалу.
— Смотри. Это ты. Это всё, что у тебя осталось.
Я смотрел и не узнавал. И думал: может, он прав. Может, того Лёши больше нет. Может меня в принципе уже нет?
…
Я стою босиком на холодном бетоне. Он водит по кругу ремнём, щёлкает им, как кнутом. Я дрожу.
— Хочешь жить? — спрашивает.
Я киваю.
— Тогда слушай. Всё, что я говорю, — правда. Всё, что было у тебя до этого, — ложь.
Забудь. И я забывал. По кусочку.
…
Иногда я разговаривал с собой. Точнее, с тем, что видел в углу. С фигурой. Высокой, серьёзной, сильной.
— Ты настоящий? — спрашивал я.
И он отвечал, представился … Отныне он был рядом.
— Должен. Должен вынести. Должен быть сильным.
Я кивал.
— Я постараюсь.
Тень стояла рядом. Всегда. Даже когда я закрывал глаза. Даже когда он уходил. Были и другие воспоминания, но они рвутся. Как будто кто-то ножницами вырезал куски из плёнки. Вот я вижу свет фонарика.
…
— Я ещё жив? — спрашивал я.
— Жив. Пока да, — слышал я ответ.
…
Иногда снились сны. Я видел дверь, которая открывается наружу. Видел людей, силуэты, их тени. Я кричал, но голоса не было. Только тишина.
Просыпался — и Тень в углу снова заговаривала:
— Должен. Должен держаться.
…
Иногда он делал совсем странные вещи. Приносил старую, затертую и, кажется, никогда не стиранную одежду.
— Надевай.
— Но…
— Никаких но, я сказал надевай. Твоё мнение здесь не учитывается.
И я надевал. У меня не было выбора.
…
Несколько раз я чувствовал, как кто-то или что-то касается моих губ.
…
Самое ужасное было когда он…
…
Больно. Мне больно. Везде.
…
Когда дверь однажды открылась не его руками, я не сразу поверил. Голоса сверху были чужие, быстрые. Кто-то спускался. Я думал: это игра. Ловушка. Но потом вспышки фонариков ударили по глазам, и я услышал:
— Тут! Он тут!
Я зажмурился, закрыв лицо руками. Я кричал, но не верил, что это конец. Казалось, что он стоит за спиной и улыбается своей липкой улыбкой. Даже когда меня вывели наружу, когда небо раскрылось над головой, я всё равно чувствовал рядом запах табака и перегара. И слышал, голос:
— Должен. Должен вынести.
Теперь я сижу в классе. Люди вокруг смеются, листают учебники. Свет из окна тёплый, мягкий. Я должен верить, что это реальность.
Но иногда мне кажется: всё это сон. А суровая реальность — там, внизу. Где трещины на потолке, железная дверь и капли из трубы. И тогда я замираю. Закрываю глаза. Считаю про себя: один, два, три, четыре… И слышу в ответ —…
Я улыбаюсь. Чтобы никто не заметил. Чтобы не плакать.
***
В улыбке яд, в словах — обман,
и каждый шаг ведёт во тьму.
Ты сам себе и враг, и клан,
и никому не нужен потому.
Твой смех как сталь, твой взгляд как лед,
в душе же — пепел без огня.
Кто шёл за светом — пропадёт,
кто слушал правду, до конца себя виня.
***
Я не сразу понял, где нахожусь. Сначала был только холод. Он въелся в кожу, как яд, будто не воздухом дышишь, а льдом. Грудь сдавливало, дыхание превращалось в пар. Я открыл глаза — потолок серый, штукатурка осыпалась, лампа мигает, как умирающий глаз.
Сначала я подумал: морг. Но потом услышал шаги. Далёкие, тяжёлые, размеренные. Не похитителя. Нет — людей, которые привыкли, что им подчиняются. И запах. Хлорка, старая моча, ржавчина. Всё вместе било в нос, оставляло привкус горечи во рту.
Меня привели и бросили на койку. Металлическая, с облупленной краской. Матрас тонкий, промокший, на нём тёмные пятна. Я отпрянул, но руки уже были пристёгнуты к поручням. Металл врезался в запястья.
— Полежишь, — сказал один. Голос сухой, равнодушный, будто я вещь. — Успокоишься.
Я хотел что-то крикнуть, но рот пересох. Голос застрял в горле. Только хрип. Они не обернулись. Дверь закрылась, замок щёлкнул. Первое, что я запомнил, — крики. Они раздавались из-за стен, сверху, снизу. Женские, мужские, детские — все смешивались в один вой. Иногда протяжный, иногда обрывался резко.
Я лежал, считал промежутки между криками. Счёт — единственное, что оставалось моим. Но вскоре понял: здесь время не поддаётся счёту. Оно вязкое, липкое, как грязь. Лампа могла мигать час или секунду — я не знал.
…
Иногда приходили «белые люди». В халатах. Лица закрыты масками. Они говорили между собой, как будто меня не существовало.
— Доза сегодня? — спросил один.
— Половину. Посмотрим реакцию.
Шприц блеснул. Я зажмурился, но холодная игла всё равно впилась в руку. Тело обмякло. Голова стала лёгкой, как шар.
— Нормально. Держится, — сказал другой.
Я хотел спросить: зачем? Но язык не слушался. Слова растекались внутри, как вода.
После уколов начинались сны. Стены двигались. Тени на потолке растягивались, превращались в чёрные руки. Я слышал, как они зовут меня: «Иди сюда».
Я пытался отвернуться, но они всё равно тянулись.
— Должен… Должен… Успокоиться… — звучало у меня в голове.
…
Иногда они снимали ремни и поднимали меня. Вели по коридору. Шаги отдавались эхом. Коридор был длинный, белый, с лампами, которые мигали. Стены испещрены царапинами — кто-то до меня оставлял следы ногтями.
Я пытался читать их, как письмо. «Помогите». «Здесь был». «Мама». Они толкали меня в комнату. Белые стены, белый стол, стул. И зеркало на стене. За зеркалом кто-то стоял, я знал.
— Садись, — говорили.
Я садился.
— Расскажи, как себя чувствуешь.
Я молчал.
— Почему молчишь?
Я не знал, что сказать. Всё, что бы я ни сказал, обернётся против меня. Они переглядывались. Один писал что-то в блокнот. Другой улыбался так, как улыбаются взрослые, когда смотрят на глупого ребёнка.
— Ему ещё рано, — сказал кто-то за зеркалом.
Я дрожал.
…
Были дни, когда меня оставляли в одиночестве. Тогда подвал жил сам по себе. Вода капала в углу. Иногда крысы царапали стены. Я слушал и представлял, что они мои друзья.
Я шептал им:
— Вы тоже здесь?
Крысы пищали в ответ. Иногда они приносили хлеб. Жёсткий, с плесенью. Я ел медленно, боясь, что отнимут. Иногда белые давали кашу. Тёплую. Это было почти счастье. Я ел и плакал, потому что вспоминал дом.
Самое страшное было ночью. Там всегда горела лампа, но в полумраке стены будто сжимались. Слышался шёпот. Я не понимал, мой ли он, или чужой.
— Сломайся, — говорил шёпот. — Сломайся, будет легче.
Я закрывал уши, но слова звучали внутри головы.
— Сломайся. Ты всё равно никто.
Я пытался вспомнить своё имя. Андрей. Андрей. Андрей. Но оно таяло. Иногда приводили других. Я слышал, как по коридору волокут кого-то, кто сопротивляется. Кричит, бьётся. Его бросали рядом, и он рыдал. Мы смотрели друг на друга. Я видел в его глазах своё отражение.
— Тебя тоже? — шептал он.
Я кивал. Потом приходили белые и уводили его. Я больше никогда не видел этих людей.
Один раз я решился спросить:
— Зачем?
Белый человек остановился. Посмотрел на меня. Его глаза блестели сквозь очки.
— Затем, что здесь твоё место, псих.
И ушёл. Ответа не нужно было.
…
Однажды меня вывели в другую комнату. Там стоял стол, блестящий, металлический. На стене висели ремни и провода.
— Ложись, — сказали.
Я упёрся ногами, но руки связали, прижали к металлу. Холод впился в спину. Двое держали, третий что-то настраивал.
— Нельзя так, он маленький, — шепнул кто-то.
— Приказ, — ответил другой.
На виски приклеили липкие пластины. Я дёргался, но ремни держали. Аппарат загудел. Сначала тихо, потом сильнее.
— Расслабься, — сказал один. — Это для твоего же блага.
И ток прошёл через голову. В глазах вспыхнул белый свет. Зубы стиснулись сами, челюсть хрустнула. Мир треснул на куски. Я хотел закричать, но горло только захрипело.
— Держится, — услышал я. — Ещё немного.
Ещё — и меня больше не было. Только тело, которое дёргается в ремнях, и лампа над головой, мигающая в такт ударам.
…
Когда отпустили, я не мог пошевелиться. Лёжа, слышал свой собственный стук сердца — тяжёлый, глухой. И смех одного из них. Смех, который потом долго ещё звучал во снах.
…
Иногда меня не оставляли одного. Бросали в палату к другим. Там стояли такие же койки с ремнями. Люди сидели, уставившись в пустоту. Одни качались из стороны в сторону. Другие что-то бормотали.
Я сел в угол и замер. Один мужчина вдруг засмеялся, громко, пронзительно. Подошёл ко мне вплотную, склонился:
— Ты знаешь? — спросил. Глаза у него бегали. — Знаешь, что мы мёртвые?
Я отшатнулся.
— Все мёртвые, — продолжал он. — Здесь только мёртвые ходят.
Белые пришли, укололи его, и он обмяк.
Я сидел и думал: а вдруг он прав? Может, мы уже умерли, а подвал — это просто ожидание? Или же персональный ад?
Однажды в этой палате на меня навалились сразу двое. Шептали:
— Скажи нам правду. Скажи, где выход.
Я задыхался, но ничего не мог сказать. Белые пришли, оттащили их, и я остался на полу. Лицо горело от ударов, губы распухли. Они даже не посмотрели на меня. Только накололи всех и ушли.
…
Был день, когда меня вывели в маленькую комнату с плиткой на стенах.
— Эксперимент, — сказал один.
Меня положили на стол, ремни зафиксировали руки и ноги. Надо мной — труба.
Сначала была просто капельница. Воду лили на лицо медленно, равномерно. Секунда за секундой. Она попадала в глаза, в нос. Я задыхался, кашлял.
— Тише, — сказали. — Дыши правильно.
Я рвался, но ремни держали. Вода текла, текла. В какой-то момент я перестал понимать, дышу ли я вообще.
— Смотри, — шептал один из них. — Сейчас он сломается.
Я бился в ремнях, пока не провалился.
…
Очнулся уже на койке. Горло саднило, губы потрескались. Я боялся даже глотнуть слюну.
…
Иногда они давали мне бумагу и ручку.
— Напиши, что чувствуешь.
Я писал: «Хочу домой. Хочу маму. Хочу выбраться». Они забирали лист, смеялись.
— Неверно, — говорили. — Пиши другое.
В следующий раз я написал: «Я никому не нужен. Я пустой». Они кивнули.
— Вот. Уже лучше.
И вернули бумагу. Я смотрел на эти слова, и они будто врезались в кожу. Однажды я написал своё имя. Большими буквами: «АНДРЕЙ». Они смяли лист. Бросили в мусор.
— Имени у тебя больше нет, по крайней мере, пока ты здесь, — сказали.
И ушли.
…
В одном из коридоров было окно. Маленькое, высоко под потолком. Через него иногда пробивался свет.
Я вставал на цыпочки, тянулся. Видел кусочек неба. Серого, далёкого.
— Нельзя, — сказал санитар, когда заметил. Оттолкнул меня, ударил по плечу.
Я упал. Он наклонился:
— Там не для тебя. Забудь.
Но я всё равно помнил этот кусочек. Он светился внутри, даже когда меня били.
…
Я сидел в подвале, когда зашли двое. Без слов. Привязали к стулу.
— Сегодня проверим, — сказал один.
— Что?
— Насколько крепкий.
Они начали толкать стул. Сначала чуть-чуть, потом сильнее. Я падал на спину, на бок, снова на спину. Металл впивался в кожу, дыхание сбивалось.
Я кричал. Они смеялись.
— Вот, вот. Уже ломается.
И вдруг один наклонился и прошептал в ухо:
— Скажи: «Я сломался».
Я мотал головой.
— Скажи.
Я молчал. Они снова толкали, снова били. Наконец я прошептал:
— Я сломался.
Они отпустили.
— Молодец, — сказали. — Теперь ты наш.
Я сидел на полу, дрожал. Слова жгли внутри.
…
Я помню, как однажды меня оставили привязанным к стулу посреди коридора. Мимо проходили люди. Смотрели. Кто-то смеялся.
— Новый?
— Долго не протянет.
Я закрывал глаза, но смех всё равно бил по ушам. Я хотел исчезнуть. Раствориться. Стать стеной.
…
Потом был день, когда меня повели в душевую. Плитка скользкая, вода ледяная. Они хлестали меня струями, пока зубы не начали стучать.
— Чистый будешь, — сказали.
Я дрожал. Вода стекала в глаза, смешивалась со слезами.
…
Иногда я видел в углу фигуру. Высокую, чёрную, без лица. Она стояла молча.
— Ты кто? — спрашивал я.
— Я твоя Тень, — отвечала она.
— Зачем ты здесь?
— Чтобы ты выдержал.
— Я не хочу.
— Должен.
И я замолкал. Были и другие обрывки. Крики. Уколы. Голоса за стеной. Зеркало. Белые халаты. Блокнот.
…
Я чувствовал, как что-то внутри ломается. Как будто меня раскалывают на части, и одна часть остаётся там, в подвале.
Когда меня вывели наконец наружу, я не поверил. Солнце ослепило, и я закричал, потому что свет показался болью. Воздух пах не хлоркой, а травой. Я не знал, радоваться или бояться.
И всё равно чувствовал: подвал не отпустил. Он остался во мне. Иногда я слышу шаги. Щёлканье замка. Шёпот:
— Сломайся.
…
Теперь я не улыбаюсь. Но и не грущу. Чтобы никто не заметил. Чтобы все думали: Андрей в порядке. Но внутри до сих пор холод, который подкрепляет Тень, что всегда ходит за ним.
***
Утром Саша проснулась от кошмаров. Она увидела то, через что они прошли. Они несли в себе то, что происходило каждый день. Покопавшись в памяти, девушка поняла что именно замечала в их взглядах, манене речи, поступках. Это та тяжёлая ноша, что останется с ними на всю жизнь. Она не знала что именно с ними произошло, однако иногда хотелось просто подойти к ним и обнять. Взять, и по-человечески обнять, чтобы они выплакали ей всю их боль. Однако девушка прекрасно знала, что этого не произойдет. Даже если бы ей дали такую же возможность, она бы не нашла в себе слёз, которые можно было бы отдать, чтобы чувствовать себя хоть немного легче. Их просто не было. Это была не её вина, не её ошибка, нет. Просто такова жизнь.